– А вы сами, – сказал Фариа, – почему вы не убили тюремщика ножкой от стола, не надели его платья и не попытались бежать?
– Потому, что мне это не пришло в голову, – отвечал Дантес.
– Потому что в вас природой заложено отвращение к убийству: такое отвращение, что вы об этом даже не подумали, – продолжал старик, – в делах простых и дозволенных наши естественные побуждения ведут нас по прямому пути. Тигру, который рожден для пролития крови, – это его дело, его назначение, – нужно только одно: чтобы обоняние дало ему знать о близости добычи. Он тотчас же бросается на нее и разрывает на куски. Это его инстинкт, и он ему повинуется. Но человеку, напротив, кровь претит; не законы общества запрещают нам убийство, а законы природы.
Дантес смутился. Слова аббата объяснили ему то, что бессознательно происходило в его уме или, лучше сказать в его душе, потому что иные мысли родятся в мозгу, а иные в сердце.
– Кроме того, – продолжал Фариа, – сидя в тюрьме двенадцать лет, я перебрал в уме все знаменитые побеги. Я увидел, что они удавались редко. Счастливые побеги, увенчанные полным успехом, это те, над которыми долго думали, которые медленно подготовлялись. Так герцог Бофор бежал из Венсенского замка, аббат Дюбюкуа из Фор-Левека, а Латюд из Бастилии. Есть еще побеги случайные; это – самые лучшие, поверьте мне, подождем благоприятного случая и, если он представится, воспользуемся им.
– Вы-то могли ждать, – прервал Дантес со вздохом, – ваш долгий труд занимал вас ежеминутно, а когда вас не развлекал труд, вас утешала надежда.
– Я занимался не только этим, – сказал аббат.
– Что же вы делали?
– Писал или занимался.
– Так вам дают бумагу, перья, чернила?
– Нет, – сказал аббат, – но я их делаю сам.
– Вы делаете бумагу, перья и чернила? – воскликнул Дантес.
– Да.
Дантес посмотрел на старого аббата с восхищением; но он еще плохо верил его словам. Фариа заметил, что он сомневается.
– Когда вы придете ко мне, – сказал он, – я покажу вам целое сочинение, плод мыслей, изысканий и размышлений всей моей жизни, которое я обдумывал в тени Колизея в Риме, у подножия колонны святого Марка в Венеции, на берегах Арно во Флоренции, не подозревая, что мои тюремщики дадут мне досуг написать его в стенах замка Иф. Это «Трактат о возможности всеединой монархии в Италии». Он составит толстый том in-quarto.
– И вы написали его?
– На двух рубашках. Я изобрел вещество, которое делает холст гладким и плотным, как пергамент.
– Так вы химик?
– Отчасти. Я знавал Лавуазье и был дружен с Кабанисом.
– Но для такого труда вы нуждались в исторических материалах. У вас были книги?
– В Риме у меня была библиотека в пять тысяч книг. Читая и перечитывая их, я убедился, что сто пятьдесят хорошо подобранных сочинений могут дать если не полный итог человеческих знаний, то, во всяком случае, все, что полезно знать человеку. Я посвятил три года жизни на изучение этих ста пятидесяти томов и знал их почти наизусть, когда меня арестовали. В тюрьме, при небольшом усилии памяти, я все их припомнил. Я мог бы вам прочесть наизусть Фукидида, Ксенофонта, Плутарха, Тита Ливия, Тацита, Страду, Иорнанда, Данте, Монтеня, Шекспира, Спинозу, Макиавелли и Боссюэ. Я вам называю только первостепенных.
– Вы знаете несколько языков?
– Я говорю на пяти живых языках: по-немецки, по-французски, по-итальянски, по-английски и по-испански; с помощью древнегреческого понимаю нынешний греческий язык; правда, я еще плохо говорю на нем, но я изучаю его.
– Вы изучаете греческий язык? – спросил Дантес.
– Да, я составил лексикон слов, мне известных; я их расположил всеми возможными способами так, чтобы их было достаточно для выражения моих мыслей. Я знаю около тысячи слов, больше мне и не нужно, хотя в словарях их содержится чуть ли не сто тысяч. Красноречивым я не буду, но понимать меня будут вполне, а этого мне довольно.
Все более и более изумляясь, Эдмон начинал находить способности этого странного человека почти сверхъестественными. Он хотел поймать его на чем-нибудь и продолжал:
– Но если вам не давали перьев, то чем же вы написали такую толстую книгу?
– Я сделал себе прекрасные перья – их предпочли бы гусиным, если бы узнали о них, – из головных хрящей тех огромных мерланов, которые нам иногда подают в постные дни. И я очень люблю среду, пятницу и субботу, потому что эти дни приумножают запас моих перьев, а исторические труды мои, признаюсь, мое любимое занятие. Погружаясь в прошлое, я не думаю о настоящем; свободно и независимо прогуливаясь по истории, я забываю, что я в тюрьме.
– А чернила? – спросил Дантес. – Из чего вы сделали чернила?
– В моей камере прежде был камин, – отвечал Фариа. – Трубу его заложили, по-видимому, незадолго до того, как я там поселился, но в течение долгих лет его топили, и все его стенки обросли сажей. Я растворяю эту сажу в вине, которое мне дают по воскресеньям, и таким образом добываю превосходные чернила. Для некоторых заметок, которые должны бросаться в глаза, я накалываю палец и пишу кровью.
– А когда мне можно увидеть все это? – спросил Дантес.
– Когда вам угодно, – сказал Фариа.
– Сейчас же!
– Так ступайте за мною, – сказал аббат.
Он спустился в подземный ход и исчез в нем; Дантес последовал за ним.
Пройдя довольно легко, хоть и согнувшись, подземным ходом, Дантес достиг конца коридора, прорытого аббатом. Тут проход суживался, и в него едва можно было пролезть ползком. Пол в камере аббата был вымощен плитами; подняв одну из них, в самом темном углу, он и начал трудную работу, окончание которой видел Дантес.